Наконец приор и его племянник доехали до высокой известковой площадки, обширного, невозделанного пространства, окруженного высокими горами. Долина эта была бесплодна, лишена зелени, там и сям только несколько каштанов, полуразбитых грозою, сила которой в этих местах бывает ужасна, своими желтеющими листьями скрашивали однообразие серой почвы. Площадка кончалась лесистым ущельем, через которое проходила дорога; но охотников на ней не было видно.

Впрочем, дорога не представляла никаких затруднений: внезапное нападение дикий зверей на ней было невозможно, так как все пространство было открыто взору и спрятаться хищнику было решительно негде. Погода стояла хорошая, солнце было еще высоко над горизонтом — в общем, страх приора слегка поулегся, так как они вполне могли успеть в замок до наступления темноты. Поэтому святой отец наконец-то перестал ежеминутно понукать своего лошака, который уже устал, правда, не от быстрого бега, а от неустанного сопротивления своему седоку. И тут приор решил поговорить с племянником, который с тех пор как они выехали из города не проронил ни слова. Юноша казался погруженным в свои размышления. Ширина дороги позволяла ему ехать рядом с приором, но он не погонял лошака, а потому постоянно отставал.

— Я думаю, дитя мое, — сказал приор, — что нам не надо стремится догнать этого гордого дворянина… Может быть, нам надо было взять в Лангони провожатых, но мы уехали в такой спешке… Да и неизвестно, вызвался бы кто-нибудь нас проводить, ведь люди напуганы этими россказнями о жеводанском звере… Мы теперь только в двух лье от замка, остается час езды. Но дорога и пойдет гораздо хуже… — Приор с озабоченным видом указал на ущелье, оканчивавшее долину.

Леонс лишь рассеянно кивнул. По характеру он был скромен и не любил навязывать свое общение другим людям, но сегодняшняя его молчаливость объяснялась иными причинами. Приор заметил эту странную задумчивость и не мог не поинтересоваться ее причинами:

— Что с вами, милый Леонс? — спросил он дружеским тоном, в этот момент оба лошака шли рядом. — Не больны ли вы или, может быть, также боитесь этого проклятого зверя и от которого да сохранит нас Бог?

— Ни то, ни другое, дядюшка; я только думал…

— О чем же, дитя мое?

— Ни о чем, мой преподобный отец.

И юноша глубоко вздохнул. Бонавантюр наблюдал за ним украдкой.

— Леонс, — сказал он с важностью, — я должен и похвалить вас, и побранить: похвалить за благородный энтузиазм, с которым вы заступились за меня и за ваших покровителей, фронтенакских банедиктинцев; побранить за то, что вы вышли из себя до такой степени, что вызвали на дуэль барона. Его грехи не извиняют вашей вспыльчивости.

— Как? — спросил Леонс с едва сдерживаемым возмущением. — Неужели мне надо было спокойно выслушивать дерзкие речи Ларош-Боассо? Неужели надо было молча терпеть его хвастливую клевету о мадемуазель де Баржак?

— Какое вам дело до мадемуазель де Баржак, мой милый?

Леонс наклонился вперед, для того чтобы подтянуть подпругу, но приор все равно смог заметить, как заалели щеки юноши.

— Дядюшка, — залепетал племянник, — я думал… мадемуазель де Баржак находится под опекою аббатства, то есть вашей; мы будем гостями в ее доме, неужели я должен был позволить говорить о ней с таким оскорбительным легкомыслием? Но признаюсь, — прибавил он, воодушевляясь, — каждое слово этого гнусного барона действовало на мой мозг, как пары опьяняющего напитка. Не знаю, какие неизвестные инстинкты открылись во мне; я чувствовал непреодолимое желание броситься на него и ударить его в лицо… Если б у меня была шпага, я напал бы на него тотчас, несмотря на ваше присутствие; но у меня не было шпаги, я не дворянин, я только смиренный и мирный воспитанник фронтенакских бенедиктинцев и должен был проглотить обиду…

В глазах Леонса блеснули слезы.

Приор казался не особенно удивленным этой внезапной вспышкой чувств; он, может быть, знал лучше самого племянника, что происходило в этой юной душе. Однако он продолжал со смесью кротости и строгости:

— Как, Леонс, вы плачете? Этого ли я должен ожидать от молодого человека, столь благоразумного и твердого в вере, от моего лучшего воспитанника и дорогого родственника? Откуда происходят эти безумные страсти, вдруг обнаружившиеся? Не говорил ли я вам сто раз, что разумные существа, созданные по образу и подобию Бога, не должны никогда прибегать к насилию, этому оружию зверей? Христианин должен обращаться к уму, к рассуждению! Не подражайте буйной молодежи нашего времени, и в особенности таким несдержанным личностям, как этот барон де Ларош-Боассо, всегда готовый противопоставить свою шпагу рассудку, истине и справедливости. Если впоследствии, что, впрочем, невозможно, вы будете иметь преимущества дворянского звания и богатства, которые цените так высоко, вспомните, что гнев и ненависть — пороки постыдные, недостойные вас.

— Простите меня, дядюшка, за этот припадок слабости, — сказал Леонс, придавая своему голосу как можно большую твердость. — Я и сам не могу понять, как я мог увлечься… Но раз мы заговорили о моем положении в свете, позвольте мне наконец попросить объяснений, о которых уважение мешало мне расспрашивать до сих пор и которые, однако, необходимы для моего спокойствия.

— Вы выбрали не самое подходящее время для объяснения, — сказал бенедиктинец, осматриваясь вокруг. — Но если у вас есть что-нибудь на сердце, дитя мое, не медля расскажите об этом.

— Может быть, мой добрый дядюшка, я должен был раньше рассказать вам о состоянии моей души, ведь вы мой наставник и лучший друг. С некоторого времени мрачная грусть овладела мной; мечты о почестях, удовольствиях и мирской славе преследуют меня день и ночь. Это беспокойство ума, которое иногда становится истинной тоской, имеет, без сомнения, причиной ту неизвестность, в которой я нахожусь относительно ожидающего меня будущего. Мысль моя блуждает в пустоте и заблуждается, не видя перед собой ясного пути… Выслушайте меня, мой дорогой родственник, и умоляю вас, не отвергайте просьбы, с которой я обращусь к вам. Я рано лишился отца и матери, которых никогда не знал; но с детства был окружен заботой и любовью. Да благословит вас Бог, достойный мой дядюшка, за все те благодеяния, которые вы оказывали бедному сироте: вы приняли меня в ваше мирное монастырское убежище, вы развили мой ум, вы учили меня и словом и примером. Каждый из добрейших фронтенакских бенедиктинцев, ваших друзей и братьев, помогал вам в этом благородном деле; самые ученые и самые благоразумные старались передать мне свою науку и благоразумие. Поэтому я признателен каждому из них, я считаю себя вашим сыном и спрашиваю себя, буду ли иметь когда-нибудь силы оставить вас. Однако, преподобный отец, с некоторого времени, не знаю, случайно или умышленно, вы как будто употребляете все ваши усилия, чтобы отдалить меня от монастыря, где прошло мое детство; вы прерываете мои занятия, вы используете любой случай, чтобы вывести меня в свет. Вот сегодня, например, вы требуете, чтобы я присутствовал при этой большой охоте… Эти новые требования, новые обстоятельства и те переживания, что пробуждаются ими в моей душе, — вот причина того расстроенного состояния, в котором вы меня видите. Я понимаю, что не вполне владею собой — и то, что произошло между мной и бароном, только подтверждает мою неготовность к жизни в свете. Вы должны решить, достоин ли я того, чтобы жить без вашей опеки. Быть может, мне стоит удалиться от света?

Умоляю вас, мой добрый дядюшка и преподобный отец, позвольте мне вернуться в аббатство как можно скорее, надеть одежду послушника и постричься. Я желаю жить там и умереть среди друзей, которые были и будут всегда для меня дороги.

Бонавантюр, без сомнения, догадывался о том, что скажет его племянник, потому что не обнаружил никакого удивления. На его широком лбу собрались многочисленные морщины.

— Леонс, — спросил он с задумчивым видом. — Хорошо ли вы подумали? Искренно ли это стремление к монастырской жизни?

— Я… я так думаю.